Бешеная энергия Бибикова стала приносить результаты. «Дела мои, Богу благодарение! идут час от часу лучше; войска продвигаются к гнезду злодеев. Что мной довольны (в Петербурге), то я изо всех писем вижу, только спросили бы у гуся: не зябнут ли ноги?»
Начались победы правительственных войск, одна из них, кровавое сражение под Татищевой, решила многое, были освобождены от осады и Оренбург, и Яицкий городок, и Уфа. Генерал Бибиков добился перелома, но для него самого война была окончена. Было ли то перенапряжение организма, не имевшего сил бороться с «горячкой», или яд, как говорили в народе, – он умер в Бугульме на сорок четвертом году жизни. «Тело его несколько дней стояло на берегу Камы, – пишет Пушкин, – через которую в то время не было возможности переправиться». Казань хотела, чтобы он был похоронен в ее соборе, и готова была соорудить ему памятник, но родные увезли тело Бибикова в его деревню. Посланные Екатериной награды – высшие: орден Андрея Первозванного, звание сенатора и чин полковника гвардии – в живых его не застали. Смерть его тяжко отозвалась в обществе, и Державин написал:
А мы не можем не отметить, что «здравый ум» Александра Бибикова позволил ему понять (а у него к тому же была возможность и самому разглядеть в краю, охваченном восстанием), что такое пугачевщина. Мало кто тогда понимал ее суть, все больше толковали о злодее-самозванце и злодеях, его сообщниках. А умный Бибиков понял: «Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование» (письмо Д. Фонвизину).
Ни разу этот человек не отступал от правил чести и независимости – ни тогда, когда оценивал великое и страшное по своему злодейству народное движение, ни тогда, когда послан был в занесенные снегом Холмогоры и ничуть не покривил душой, донося императрице о безвинно страдающих «государственных преступниках».
Мы говорили о сподвижниках Екатерины, по праву занимающих место рядом с ней, – пока только о троих. Нам предстоит еще Бецкой (хотя и тут мы с ним повременим ввиду его особого значения), предстоят фавориты. Но есть человек, который занимает место рядом с ней не по праву, во всяком случае, когда речь идет о первом и главном десятилетии ее царствования, – это Е. Р. Дашкова. Необходимо разрушить легенду, которую создала прежде всего она сама. Ее записки умышлены с начала до конца: их главная цель – самовосхваление и самооправдание (а княгине было в чем оправдываться), и потому полны преувеличений, искажений и, наконец, простого вымысла. Любому непредвзятому читателю, например, покажется неправдоподобным ее рассказ о перевороте 1762 года, о том, будто бы это она руководила заговором, она возвела Екатерину на престол – это к ней бегают Орловы за советом, это ее распоряжения они беспрекословно выполняют и т. д. Всеми этими историями она, по-видимому, сильно надоела при дворе, и Екатерина сочла нужным разъяснить, что Дашкова действительно была рядом с ней в дни переворота, но знала лишь ничтожную часть заговора: ей, восемнадцатилетней, императрица не могла доверить столь важное дело, тем более что Екатерина Романовна Дашкова была родной сестрой Елизаветы Романовны Воронцовой, любовницы Петра III, и могла быть неосторожной в родственном кругу. Рассказы Дашковой о перевороте – там, где речь идет о ее участии, – порою выдуманы целиком вместе с ситуациями и словами, которые произносят действующие лица, – вроде признаний самой Екатерины: «Кто бы мог сказать, что я буду обязана царским венцом молодой дочери графа Романа Воронцова». Тем самым записки Дашковой занимают особое место в ряду русской мемуаристики второй половины XVIII века, которая замечательна своим простодушием и правдивостью; мемуары зачастую были серьезным внутренним делом человека, он вспоминал свою жизнь и рассказывал о ней, как правило, своим близким, особенно «любезным детям». Конечно, не обо всем писал он в своих мемуарах, но то, что говорил, говорил честно (потому эти воспоминания и являются столь ценными историческими источниками). Записки Дашковой только условно можно назвать воспоминаниями, это сочинение, где по хронологической канве нередко расшит чистый вымысел.
Есть в записках нечто прямо маниакальное, такова ее ненависть к Орловым, тут она уже просто теряет рассудок (заходит, например, речь о Мировиче, и Дашкова говорит, что он «точный слепок Григория Орлова по самонадеянности и скудости ума»). Однажды ночью она проснулась от пьяных криков под окном – то были ткачи, которых Орловы будто бы «вызывали к себе, заставляли петь и плясать, затем напаивали их и отпускали домой». Эти идущие от Орловых ткачи произвели на княгиню потрясающее впечатление. «Я почувствовала сильные внутренние боли, – пишет она, – и судороги в руке и ноге»; послала за хирургом, который, увидев, в каком она ужасном состоянии, «совершенно растерялся», спасал ее придворный врач, она долго еще лечилась от потрясения, принимала ванны, но силы ее все никак не могли восстановиться.
В рассказах Дашковой чувствуется какое-то нелепое преувеличение, аффектация, истерический надрыв.
Морозный день, у нее начались родовые схватки, и туг она узнает, что ее муж, который простудился в Петербурге, приехал в Москву, схватил ангину и, как видно, чтобы не заразить ее и родных, остановился в доме тетки, которая послала за доктором. И Дашкова идет на подвиг: говорит окружающим, что схваток нет, что то была ложная тревога, выходит на мороз и пешком идет к тому дому, где лежит муж. По дороге боли усилились, но и это ее не остановило. «Не понимаю, как я могла подняться по лестнице… Очевидно, Господу Богу было угодно, чтобы я вынесла эти муки»; а в комнате больного она упала в обморок, ее вынесли, положили в сани и доставили домой. Всякое может выкинуть полусумасшедшая девчонка, я говорю не о ней, но о той уже немолодой женщине, которая описывает все это в тонах героико-романтической поэмы. Некая неадекватность, помноженная на бурный темперамент. А молодой князь Дашков был в ужасе от ее прихода, вскочил с постели – нетрудно представить себе его раздражение (особенно если предположить, что уже тогда он любил не жену, а другую женщину). Впрочем, он рано умер (1764 г.), оставив Екатерину Романовну с двумя детьми; она долго не могла прийти в себя от горя, а потом занялась семейными делами. 1765 год – она хотела поселиться в деревне, «но узнала, что дом там совсем развалился». «Тогда, – пишет она, – я велела выбрать крепкие балки и выстроить из них маленький деревянный дом и следующей весной поселилась в нем на восемь месяцев». Это, стало быть, 1766-й. Тут на нее обрушилась одна неприятность: ее свекровь подарила свой городской дом внучке, вследствие чего у княгини не стало больше пристанища в городе. Мы узнаем, что три года спустя (это, значит, 1768-1769-й) свекровь стала жить в доме, «очень выгодно купленном» Дашковой в предыдущем (то есть 1767-1768-м?).
Среди множества таких вот подробностей мы не слышим ни единого слова об общественном подъеме той поры. Уже создалось Вольное экономическое общество, уже шла бурная полемика по поводу статьи Беарде де л’Абея вокруг вопроса о крестьянской собственности и крестьянской свободе – Дашкова об этом ничего не знает. Екатерина уже написала свой «Наказ», уже дала его читать окружающим, уже вокруг него шли горячие споры – Дашкова понятия об этом не имеет. Наконец, уже был издан манифест о созыве Уложенной Комиссии, по всей стране уже шли выборы; торжественное шествие в Москве, служба в Успенском соборе, собрание в Грановитой палате, громовые речи депутатов в Большом собрании – и об этом ни слова.
Трудно поверить, но в воспоминаниях Дашковой этих лет (как и всех прочих) нет ни единого упоминания ни о Наказе, ни о выборах депутатов, ни о дебатах в Большом собрании, вся бурная жизнь общества прошла мимо просвещенной княгини, словно не в России она жила. Только хозяйственные заботы, весьма подробно изложенные, и желание поскорее уехать. Дашкова тщетно просила Екатерину отпустить ее за границу (как статс-дама без разрешения императрицы она уехать не могла), Екатерина на эти просьбы не отвечала. В 1769 году Дашкова все-таки получила разрешение и уехала, громко объявляя, что целью ее поездки было воспитание детей, и особенно сына.